Опять двадцать пять
Думаю, все согласятся: нам категорически пора подбивать азы самых первых, звериных истин, возвращаться к полувековой давности хрестоматиям за напоминаниями о том, 'что такое хорошо и что такое плохо', к сказке 'Репка' за реабилитацией понятия коллективизма, к 'Сказке о рыбаке и рыбке' за memеnto о неминуемости разбитого корыта, коли будешь не по чину вожделеть и жрать в три горла. Двадцатилетие безвременья и морального релятивизма расшатало-разболтало и в конечном итоге сбило общенародный нравственный прицел: в обиход прочно вошло если не прямое сочувствие, то неосуждение, подобострастная готовность оправдания предательства из шкурничества ('ах, так может Иуде нужны, жизненно необходимы были эти тридцать сребренников - детишкам на молочишко, маме на лекарствие?') или ресентимента ('Швабрин мстил тиранше-Екатерине за загубленную в глуши молодость, а семейству капитана Миронова - за поруганную любовь!'). Аплодисменты срывал социал-дарвинист профессор Преображенский, слезу выжимал срежиссированный Режисом Варнье рывок из совка за колбасой - вплавь через Чёрное море, благородное негодование подогревали невыносимые мучения академика от физики, вынужденно рисковавшего, но не рискнувшего ради аспирантуры для талантливого студента чёрной икрой на собственном бутерброде ('до чего доводила людей сволочная система, да на Западе никогда бы, ни за что бы...!') Личное благополучие как-то бочком, незаметно, тушуясь, влезло на самый верх шкалы не просто жизненных, но нравственных ценностей и там вольготно, ножки свесив, обосновалось; словосочетание 'жизнь по-человечески', утратив всё этическое наполнение, окончательно слилось с savoir-vivre, а девиз 'люби себя, чихай на всех, и в жизни ждёт тебя успех' стал восприниматься безо всякого почти - буквально.
Осознанные художественные попытки переломить тенденцию с тех пор неизменно терпели если не творческое, так дидактическое фиаско: постники, смиренники, праведники, страстотерпцы и герои, предлагаемые пореформенным кино, иногда торжествовали морально, но никогда - в житейском, важнейшем для нового зрителя плане, а потому никогда не рассматривались тем же зрителем как ролевые модели. Своеобразным апофеозом новорусского видения праведничества стал фильм Учителя 'Край': выйдя с его премьерного показа, одна из 'ночных ведьм', летчица, дважды герой Советского Союза, назвала режиссёра сволочью за то, что тот, в обход русской, доброй, жертвенной, невероятной сильной нравственно бабы, отдал по сюжету немке, вражине, главный, ценнейший послевоенный ресурс - ладного, справного, потной мусклой сверкающего с экрана мужика. Потому что если кто этический прицел свой за лихие с тучными и сохранил в более или менее боеспособном состоянии, так это те люди, и они безошибочно чувствовали ползучую аморальность сценарных раскладов, обделяющих своих и правильных в пользу чужих и ушлых.
Перелом, как ни странно, произвела Лилия Ким - сценаристка, работающая сейчас в Голливуде. Едва ли не в первый раз за четверть века работница органов оказалась в её истории не только самой кристальной, самой во всех смыслах порядочной, самой умной и самой профессиональной фигурой, но и самой привлекательной относительно современной системы координат, самой успешной в житейском плане, получив финале за честно, стойко, бескомпромиссно выполненную работу чины, ордена, машины, дачи, и - престижное, солидное, каменно-стенное супружество. При этом следователь Гознака Филатова - отнюдь не умозрительный морализаторский идеал. Изыск Дыховичной-актрисы, уже, кажется, сравнимый с изыском блистательной её землячки Ирины Метлицкой, тоже минчанки, тоже пришедшей в кино из матшколы, её стильная, ломкая худоба, кипящий холод её игры, профессиональная, на грани фола, жёсткость и непримиримость её персонажа, не приемлющего никакого словесного тумана, никакой полутени, знающего прекрасно, что именно в полутени ухабится всякая тварь - вызывают у зрителя, если верить публичным обсуждениям, порой завистливую неприязнь, порой унылость сознания собственного несоответствия, порой - смешанное с восхищением отторжение. И всегда - недвусмысленное 'верю!' Едва ли не первое в пореформенном кино 'верю' в титанического, намного превосходящего масштабом окружающую среду персонажа.
Поскольку окружающая среда 'Денег' - как будто списана из рассказов Леонида Бежина, в свою очередь списавшего под копирку пропись обыденности, ровесником которой был. Это жизнь, где, получив дипломы, 'начинают “вовремя получать, перед праздниками приносить и на демонстрациях размахивать', где по-настоящему живут только в 'неприсутственные' дни, а остальные отрывают, комкают в кулаке и выкидывают в урны, как листки календаря. В общем, классическое лосевское 'был как бы мир, и я в нём как бы жил с мешком муки халдейского помола; мне в ноздри бил горелый комбижир, немытые подмышки Комсомола'. Маленькая, но существенная для восприятия разница взгляда Анашкина на этот мир состоит, однако, в том, что смотрит он не извне, страдальчески нюхая гнусные подмышки вместе с благоуханно приподнятым над нестерпимым обиходом лирическим героем, но изнутри, беря на себя ответственность и за запах из подмышек, и за то, что пригорел комбижир. Иррациональный, гротескный вещизм, массовым психозом охвативший поздний Союз, едва ли не впервые за весь пореформенный период вызывает у авторов не заинтересованное сопереживание, но с брезгливой жалостью смешанное недоумение.
Ведь по сценарию выходит, что на скользкий путь Алексея Баранникова толкнула не столько даже система, выславшая его из столиц, не нуждающаяся в его изобретениях. Одиночка, самородок, он, в общем, достаточно философски относится к бесперспективности бодания с неповоротливым, не различающим никакой отдельности Левиафаном, и живёт себе, благо система снабжает необходимейшим, не особенно напрягая, оставляя свободными множество интеллектуальных и душевных валентностей, чтобы творить - для себя, как и творят все истинные художники. Зуд, гон, грызь пробуждает в нём именно позднесоветская вещная хищность, под её напором он и разменял последний грош души на фальшивые, виртузно выполненные фальшивые четвертаки.