На платформе Premier вышла авторская сборка мини-сериала про кровавое эхо декабрьского восстания и проказы Пушкина в деревне. О том, почему «Цербер» теперь кажется одним из лучших российских шоу года, — в авторской колонке Василия Корецкого.
Василий Корецкий
Кинокритик, старший редактор Кинопоиска
Как известно, все люди делятся на две группы. Те, кто сидит на трубах, и те, кому нужны деньги; право имеющие и твари дрожащие; обитатели флоры и живущие в подземелье. Сценарист сериала «Цербер» Алексей Гоноровский добавил к ним михрюток, готовых порешить соседа топором за просто так, и церберов, стерегущих михрюток. А за церберами — тьма, где творится такое…
Собственно, тьме этой и посвящена по большей части режиссерская версия сериала об охоте на карбонария Ушакова. Ведут ее сотрудники свежеобразованного Третьего отделения — одышливый москвич Лавр Петрович Переходов (корпулентный пристав в кашне, чудовище вполне лесковского масштаба, блестяще сыгранное Тимофеем Трибунцевым в «толстом» гриме) и прагматичный господин Бошняк с мутноватым прошлым, удачно избежавший бородинской мясорубки 1812 года по причине травмы руки, полученной при падении с лошади. Продюсерская сборка сериала грешила некоторой затянутостью и одновременно немотивированной нелинейностью. Теперь же видно, что медленное, как болотный пожар под снегом, тление сюжета «Цербера» — настоящий авторский концепт, который гармонично сочетается с пятиминутными приступами неразборчивого бормотания героев и припадками депрессивного хтонического русского угара, от которого бросает в дрожь.
Как это нередко случается с проектами, отмеченными финансированием ИРИ, формальное соответствие критериям патриотического контента в «Цербере» дает возможность для очень странных и смелых решений и эскапад. С одной стороны, сотрудники ОВД в качестве главных героев, намеки на необузданность подлинно народного характера, которому нужна не только гармонь, но и кутузка (для его же пользы), антагонисты, увлеченные либеральными идеями до буквального умопомрачения, и финальное унижение либерального поэта Пушкина государем (Лев Зулькарнаев играет Александра Сергеича как ручную придворную обезьянку). А с другой — столь же умопомрачительный оммаж не только Достоевскому (либеральных своих персонажей не слишком щадившему), но и Салтыкову-Щедрину, и Гоголю, и тому же Лескову, не говоря уже о пейзажисте Шишкине и, разумеется, авторе «Капитанской дочки» и «Бориса Годунова». Сюжет не торопится и ерзает на месте, уходя в лирические отступления? Вы не ошиблись, это и есть зримое, тактильное ощущение застоя, в который въедет империя по мере возмужания Николая I.
Вдобавок все эти скрипучие движения туда-сюда на самом деле только заводят жанровую пружину: в авторской версии проступает и конспирологическая версия смерти Александра I, и, так сказать, вересаевская линия с анекдотами из жизни Пушкина, и в целом масштаб омута российской жизни, поглощающего всё и всех.
Пока наивный заводной Бенкендорф тщится «творить историю», познавшие всю суть русской жизни участковый Переходов и стукач Бошняк берут демонстративный самоотвод. Все устали, всем все равно, и как все это закончить, совершенно непонятно ни Бенкендорфу, ни самому царю (сейчас особенно символичным выглядит финал, в котором Николай I пытается придумать последнюю строфу к самовосхваляющему стихотворению).
Что остается? Ловить момент, и именно эти моменты чистого аттракциона вернулись в режиссерскую сборку: мастер-класс по декламации пушкинского «Пророка» (даже два), цитата из «Утомленных солнцем 2», несколько оммажей «Мертвым душам», короткое, но яркое приключение Лавра Петровича и ведра раков в публичном доме. В конце концов, тут появляется разъяснение глубокого символизма названия сериала: если без спойлеров, то дело в том самом инфернальном трехголовом псе из античных мифов, который как будто вырвался из ада и добежал аж до Псковской губернии, роняя всюду ядовитую слюну.
Увы, в новой версии не исправлены нелепые ошибки: в слове «ломберный» ударение все-таки ставится на е. Немного жаль и полностью слитой пушкинской линии, но, как выражается в фильме сам поэт, «текст может иметь ровно столько свободы, сколько может вынести».