Режиссер «Необратимости» и «Входа в пустоту» — о своем новом фильме, красных снах, недовольстве мобильниками и нормальной кульминации.
В прокат скоро выйдет «Экстаз» Гаспара Ноэ — хроника бэд-трипа, настигшего разношерстную и многонациональную (есть даже девушка из России) компанию танцоров в подвале средней школы. Фильм, отчасти пародирующий камерные детективы а-ля Агата Кристи, отчасти предупреждающий о вреде наркотиков (сам Ноэ с опаской относится даже к алкоголю), отчасти тоскующий по прекрасным 1990-м, наполовину состоит из экстатических танцев, начинается столь любимой Ноэ музыкой Эрика Сати и все время перебивается красочными интертитрами.
КиноПоиск поговорил с французским режиссером о старом добром мире без мобильной связи, символизме красного цвета и роли титров в структуре фильма.
— Почему действие фильма происходит в середине 1990-х? Психоделики больше не популярны у французской молодежи? Или тут работает «фактор мобильника»: новые технологии просто делают невозможными многие традиционные жанры кино, и будь у героев мобильные телефоны, эта история просто не случилась бы (кто-нибудь просто вызвал бы скорую)? Или 1995 год — просто повод показать зрителю вашу коллекцию видеокассет так, чтобы она не выглядела анахронизмом?
— Мне не очень нравится мир, полный мобильных устройств. Присутствие мобильников в фильме тоже обычно раздражает, а сейчас почти ни один фильм не обходится без мобильных. Даже Ханеке и Ассайас уже сняли фильмы про мобильные телефоны! Что же касается видеокассет... Конечно, я очень привязан к вещам, которые сформировали меня, к фильмам в том числе. А смотрел я их на VHS и до сих пор не могу заставить себя выкинуть коллекцию кассет. Ну и, конечно, музыка — в фильме звучат те самые треки, под которые я танцевал в 1995-м, и они мне дороже и роднее той музыки, под которую танцуют сейчас. Первый раз в жизни я танцевал под техно на концерте Daft Punk, и в фильме звучат две композиции Томаса Бангальтера. Нам удалось получить права на инструментальную версию «Me Giorgio» Мородера. Дети Донны Саммер разрешили нам использовать трек, хотя голос их матери и не звучит в этой версии.
— Расскажите немного про работу постановщика и художника по костюмам. Антураж и одежда героев выглядят вполне современно. Я, конечно, понимаю, что 1990-е снова в моде...
— Ха-ха! Визуальным референсом для меня был вообще фильм 1980-х — «Я Кристина» о подростках-героинщиках в Берлине. Мне очень нравится цветовое решение той картины. Там каждая локация, каждая комната, каждая квартира выглядят очень ярко: все красное, зеленое, все обшарпанное, какое-то чумазое, вся одежда героев очевидно ношеная. Так что я сразу сказал постановщику и художнику по костюмам: «У нас не должно быть ничего новенького!»
О костюмах мы вообще задумались в последний момент, где-то за неделю до съемок. Старались не брать узнаваемо брендовые вещи, кроме Adidas и Dr. Martens, которые предоставили нам одежду (но тут мы как раз оставались вполне в духе времени, потому что в 1990-е все ходили в Adidas и мартинсах). Девушкам постарались подбирать вещи посексуальнее. Сначала мы попросили актеров надеть на репетиции ту одежду, которая нравится им самим (некоторые даже принесли свои вещи), но когда они собрались вместе, оказалось, что некоторые предметы гардероба слишком выпадают из общей гаммы, и мы решили добавить больше золотого, желтого и красного.
— Кстати, о красном. Почему вы так любите этот цвет?
— Даже не знаю... Сам-то я ношу все синее — джинсы, голубые майки. Но красный на экране кажется мне очень эффектным. Возможно, потому что это максимально сновидческий цвет. Ведь все наши сны обычно черно-белые. Но если попытаться вспомнить цветные исключения, то я лично всегда вспоминаю именно красный. Даже когда я покупаю постеры фильмов, то всегда выбираю выдержанные в алой гамме. Или в желтой. Или вот пример из другой области. Вы, скорее всего, не станете есть пищу синего цвета (дети точно не станут), а красную — наоборот. Красный — цвет плоти, мяса, томатов. А синий — цвет неба. И в конце концов, красный — это такой утробный цвет; в красном интерьере ты чувствуешь себя как в материнской утробе. Так же и фильм — все тут происходит в тесном замкнутом помещении, есть всего одна дверь, которая ведет к свету.
— Кажется, в этом фильме вы поставили куда более радикальный эксперимент с повествовательной структурой, чем в «Необратимости»: вместо логической цепочки событий историю двигает вперед, скорее, ряд внезапных изменений ритма, пластики, лиц героев.
— Нет, определенная нарративная структура в фильме точно есть: каждые две минуты случается какая-то неприятность, и все становится страшнее и страшнее. Динамика событий тут сконструирована по образу и подобию того знаменитого румынского фильма «4 месяца, 3 недели и 2 дня». «Хорошее время» братьев Сэфди тоже в общем послужило моделью. Я использую ту же формулу: уж если что-то не заладилось, дальше будет только хуже. Саспенс тут в том, что мы спрашиваем себя: «Ок, у героев все так ужасно. Куда дальше-то?». А потом случается что-то еще более ужасное.
То есть фильм был четко прописан в смысле структуры, но это было автоматическое письмо, как у сюрреалистов. Мы с самого начала решили, что будем создавать кино прямо на площадке, а не на монтажном столе, поэтому все сцены снимались в строгой хронологической последовательности. Я знал, куда фильм должен двигаться и чем закончится, но диалоги, хореография — все это придумывалось уже по ходу съемок и во многом самими актерами.
— «Экстаз» очень похож на фильмы Филиппа Гранрийе (особенно на экспериментальную «Белую эпилепсию») тем, как вы работаете с чистыми аффектами, эмоциями, базовыми состояниями человеческой психики. Вы вообще знакомы с его работами?
— Да, мне нравится его фильм «Угрюмый», то, как он работает там с тенями. Гранрийе одержим картинкой, как и я, но, пожалуй, это единственное, что нас роднит.
— Ваши фильмы часто говорят о насилии, сексе и...
— (Перебивает.) Нет! Мои фильмы не про секс! Они о любви. Больше всего на свете мне нравится снимать кино, а на втором месте — танцевать и заниматься любовью. Когда ты снимаешь фильм, то делаешь видимыми свои фантазии, свои сны. А сны часто бывают и страшными, и непристойными. Так же и мое кино. И эту его сновидческую часть порой ошибочно принимают за провокацию. Что же касается конкретно насилия, жестокости в моих фильмах, то что ж, жестокость — это часть нашей жизни, нам приходится быть жестокими (или подвергаться определенной жестокости) даже в обычном споре.
— Зачем вы стилизовали кредитсы с именами актеров (я имею в виду те, что появляются в середине фильма) под логотипы несуществующих брендов?
— Во-первых, я хотел разделить фильм на две части или, если хотите, объединить два фильма в один. И эти титры просто проводят границу. С другой стороны, тут, конечно, влияние Годара — единственного, пожалуй, режиссера, который намеренно играл с титрами своих фильмов. Я посмотрел его «Китаянку», где титры идут практически через каждые 10 минут, и захотел сделать так же. Мне показалось, что если мы стилизуем имена актеров под лого, то это будет выглядеть как хеппи-энд, что логично для первой части фильма, которая смотрится достаточно оптимистично. И сразу скажу, почему я перенес финальные титры в начало фильма: мне нравится старая традиция заканчивать кино одним титром. До 1960-го примерно все фильмы заканчивались словом «конец». А сейчас вместо конца бесконечные кредитсы. Но это убивает кульминацию! А я хотел, чтобы у моего фильма была нормальная кульминация (climax — таково же и оригинальное название фильма. — Прим. КиноПоиска). Без единой лишней ноты! Но поскольку контракт обязывает меня упоминать всех-всех-всех, кто был причастен к созданию фильма, то я запихнул эти кредитсы в начало.
— А что насчет интертитров с афоризмами? Вы их сами придумали или это цитаты?
— Скажем так: у этих максим разное происхождение, но они суммируют все то, во что я действительно верю.