'И людей будем долго делить на своих и врагов.'
- Эта фраза из песни Высоцкого - о шрамах войны, рассекших не тела, а души - не выглядит подходящей к фильму; зато она идеально подходит к герою повести, не отформатированному Германом, то есть - к Лопатину-сырцу из первоисточника. Его эмоциональный мир контрастен и ярок, он не знает полутонов, страдает на разрыв от слабости друга и совершенно ошалевает от внезапно обрушившейся на него любви к удивительной женщине Нике; он вовсе не оглушён войной до состояния ушибленного гурвинека, каким его преподносит Герман; если бы не бесконечно-доброе и непривычно-грустное лицо Никулина, пришлось бы констатировать, что его герой выглядит мебелью: он невыразителен, словно 'закуклился' на время войны, в результате оказался зеркалом, всего лишь отражающим для нас людей и события; существует мнение, что с таким героем зрителю проще ассоциировать себя. Но тут надо знать уникальный почерк Германа - есть нюансы, способные содрогнуть даже узкий круг германофилов: можно отдавать должное таланту, но одна мысль об отождествлении себя с большинством из обитателей его сумрачных миров вызывает отторжение на уровне идеосинкразии.
Редкий случай, когда автор литературного исходника правил съёмочный бал, и благо: Стругацкий вот не мог диктовать, только советовать, и вон что вышло... Фирменный германовский мрачняк созвучен военному времени и резонирует с инфернальной жутью, сопутствующей эпохам катастроф: при уважении (пусть и вынужденном) к первоисточнику, созданному как-никак на военных дневниках, выявилось редкое умение режиссёра показать без зрелищных сцен и спецэффектов, почти без событий и в глубоком тылу, как страшно на самом деле всё было.
Коллектив песни и пляски вперемешку с саблями, на мой взгляд, не очень вписался. Посыл-то ясен: сегодня новобранцы жонглируют сталью, а завтра она нашинкует их. Есть понимание, отклика нет: танцоры механически-ловки и обобщённо-безлики: видно, что у этих не сорок второй год, и впереди не фронт, т-т-т, а репетиции в ДК. Сабля сродни чеховскому ружью: раз предъявил, используй. Мог одного случайно порезать, других символически забрызгать кровью и взять диапазон эмоций: показная бодрость, предчувствие, (не)решительность, страх; показать мальчишек, которым завтра на передовую, а не эстрадный номер 'буратины с саблями'.
А зачем монолог проходного попутчика растягивать на десять минут экранного времени? Мы и за пару минут поняли, какой Петренко замечательный актёр, а личные подробности половой жизни его супружницы с какого перепугу нам прислонились на такой хронометраж? В отличие от любимой женщины Лопатина, которая очень даже прислонилась, но в основном почему-то хмуро помалкивает и нервно курит, да брезгливо ковыряет прутиком, и почему-то всё это на свалке (лучшего места для свидания Герман не мыслит?), причём возникает закономерное подозрение, что ковыряет она в кучке той самой любимой Германом субстанции. А ведь именно разговоры с Никой были для героя самыми захватывающими откровениями, а не чьи-то байки о блудливой жене - их в повести нет. Похоже на то, что Герман, мягко говоря, недолюбливает нашего брата, в смысле, женщину: сначала эта левая сага о коварной изменщице, потом яркий персонаж в повести - брутальная актриса, пленившая героя живым умом и шармом, оказывается в фильме убогой что-то невнятно мямлящей старухой. Важнейшие вопросы - возможно ли упоение убийством? - задаются фронтовику со смешками и ужимками. А Ника, упавшая Лопатину в руки, по его словам, как неслыханное счастье - сильный, сложный характер, храбрая и безоглядная, взвалившая на плечи помимо сына и больной матери семью эвакуированных ленинградцев - а у Германа она что? - да ничего, УУУПС - условная утешительница утомлённого путника 'с довеском' на перекрёстках военно-тыловых дорог. Дело-то житейское: встретились два одиночества, хряпнули водочки, погрели друг другу ножки, всхлипнули, да и разбежались безо всяких обязательств, пишите письма. Хотя нет, какие письма, зачем, вдруг его убьют, реви потом. А живы будем, будут и другие. Чем наш Лопатин-то лучше всех? - из фильма это абсолютно неясно, к теплу и ласке все одинаково тянутся, особенно когда рядом караулит смерть. Грустно, сил нет, и каждого жалко, но что поделаешь - война... И, уже отвернувшись, вдруг хрипло орёт на ребёнка. Словно каркает.
Вот так нас, принцесс, опускают на грешную землю. Не зря Людмила Гурченко этого Германа не залюбила. Ника целовала Лопатина в глаза и говорила - только ничего не обещай, я боюсь обещаний. Убрав это всё, Герман расширил диапазон экстраполяций - обобщил, так сказать, трактовку образа. Кто же виноват, что люди в первую очередь предполагают - нет, не обязательно худшее, а то, что обыденней. Ника была чересчур идеальна, контрастом к лопатинской жене - воплощению лицемерно-манипулятивного эгоцентризма; это всё туда же, к эпиграфу, так герой, не отдавая себе отчёта, разделяет своих женщин - на ослепительно-белую и гнусно-чёрную, без полутонов.
Резануло глаз, что в городе много мужчин, то и дело шастают в кадре - на рынке, в трамвае, на заводе одни мужики, что странно для сорок второго года; тот же Лопатин, недавно с передовой, на каждого здорового мужчину, даже и не очень молодого, машинально смотрел с подозрением - почему не на фронте.
По мере просмотра всё чётче оформляется догадка, что герой был убит на пляже при бомбёжке, и всё происходящее с ним далее вовсе не отпуск, а загробные мытарства в условных полях и огородах чистилища, о чём он не догадывается, хотя окружающие люди, животные и даже строения всем своим поведением и видом на это намекают.
Симонов, хоть и держал руку на пульсе, однако снимал и монтировал фильм всё-таки не он, и весьма интересно было бы узнать, каково оказалось его впечатление от конечного результата экранизации этой его во многом автобиографичной вещи. Впрочем, с войны минуло тридцать лет... прошлое исчезает, когда время убивает эмоции. К тому же, по свидетельствам старой киношной гвардии - 'все тогда буквально с ума сходили по авторскому кино'.
В итоге фильм в смысле авторства стал уникален - сплавом двух архетипически-противоположных талантов: фронтовика, видевшего ужас и смерть, а писавшего больше о мужестве и любви, которые он тоже видел и держался ими и спасал других; и мирного человека, всегда жившего в достатке, считавшего мир юдолью скверны, порока и несовершенства - и несущего это сакральное знание в массы; вспоминается классика, Тартюф:
'Мне внушил глагол его могучий, что мир является большой навозной кучей.'
Ничто не ново под луною. Тем не менее, очевидно и неудивительно, что режиссёр на своей киношной территории взял верх.